boruch: (Default)
когда мы всерьез заговорили об отъезде, теща моя, несгибаемая вообще-то женщина, начала задумываться, В частности, а как мы там собираемся жить. В смысле: что за способ выживания там, в Израиле. Когда она задумывалась об этом, взор ее затуманивался, а дух бродил в таких немыслимых эмпиреях, что по выходе из замешательства теща легко могла выдать что-нибудь неожиданное, на манер сибирского шамана, вышедшего из транса.

Например, после очередного сеанса задумчивости, теща твердым голосом завуча с почти сорокалетним стажем отчеканила:
- Как только приедете, надо вам будет взять огород!
Тесть уронил ложку в борщ, а я прекратил жевать чего я там жевал, дело для меня немыслимое, настолько потерять присутствие духа.

- Мам, ну какой огород? - протянула осторожным басом моя тогда еще более молодая жена, - какой к черту огород в пустыне?
Да, вот так вот и сказала, "в пустыне", что означает, что мы и сами жизнь в Израиле представляли довольно приблизительно, несущественно ясней тещи. А она, это было видно по ее лицу, хотела поспорить, но передумала. Она любила нас, она и сейчас нас любит и беспокоится о нас, она хотела как лучше. Жизнь без огорода не укладывалась в представимую ею схему существования.

Жизнь, как оно водится, уточнила позиции, но огород так и не замаячил на горизонте. Бывало всякое, но огород, как средство выживания не был нами опробован. Годы шли, а фрукты и овощи, колеблясь ценами вверх-вниз, все ж оставались до смешного дешевыми и до смешного круглогодичными, но Инка той фразы про огород не забыла и в одном из недавних наших разговоров о переезде на Север, где затрагивалась больная тема беспокойства о работе, реагировала четко и вовремя
- Ничего, в крайнем случае, возьмем огород!
И я, как тогда, неожиданно успокоился, поняв: да ни хрена страшного нам не будет. Все наладится.

Давно

Dec. 5th, 2006 05:36 am
boruch: (бубен)
4 декабря 1990 года в Воронеже была одна из первых забастовок. Бастовали водители автобусов. Пару дней назад хмуро-облачная осень закончилась, вдарил крепкий мороз и раскисшая жижа многочисленных участков города никогда не знавших асфальта, превратилась в его пыльный аналог. Но зато светило солнце.
По ранее заболоченным местам ходить стало легче, а по ранее асфальтированным, теперь схваченным вместо водяной пленки бутылочно блестящей коркой льда - трудней. Но в России всегда так, чуть одна напасть отступит, на смену ей тут же образуется новая, диаметрально протвоположная. Но зато образуются ж и некоторые бонусы, вроде яркого света солнца. Это развлекает и мобилизует. Кто не спрятался, сами виноваты.

Водители рейсовых автобусов трезво рассудили, что по гололеду за одну и ту ж зарплату ездить нахрен надо и сидели где-то в своем автопарке, куря и переговариваясь, а может за портвейном они там сидели, не знаю точно. Касками по асфальту перед обкомом не стучали, во всяком случае. А всякие несознательные, вроде меня, которым надо было на работу довольно далеко, материли их, на себе испытав конфликт интересов и прясь куда им надо пешком, или кто с деньгами, маша руками частникам-штрейкбрехерам. У меня денег на сердобольного частника не было, я перся с Димитрова на Полины Осипенко. Матеря борцов за свои законные права.
Впрочем, на их борьбу я и сейчас реагирую без должного понимания насущных нужд трудящихся.

Работали мы тогда на реконструкции автомобильного цеха авиазавода. Реконструкция - крепко сказано, мы скоблили там потолок, мазали его купоросом, где ржавчина, а потом белили. Подштукатуривали кой-где, ну неважно. Работа двигалась неспешно. Нас потому позвали, что там нельзя было поставить лесов или подмостей, машины ездят туда-сюда, надо было завешиваться на самостраховке в беседке и сдерживая порывы самостраховки придать вашему организму вращательное движение, работать. Все это дело с ведрами на веревках и прочим реквизитом фокусника. Свободные от поездок, например в ремонте стоящие водилы, получили, надеюсь, от наших эквилибристских представлений бездну удовольствия.

Несложно догадаться, что передвигаться до актуального в данный момент участка работы, перевешивая две самостраховки и болтаясь меж ними как цветок в проруби, не выходит быстро. Но заказчик терпел, куда ему деваться. Мы тоже терпели.
Вы замечали, что вот так, во взаимном терпении проходит довольно много жизни?
Оно по мне необходимо, взаимотерпение. Взаимоуважение необязательно, незнакомых людей не науважаешься авансом, а вот терпеть определенное неудобство от несовпадения, и с ним примиряться не ропща, по-моему надо.

Но дело не в этом.
Это я все написал, чтоб было понятно, насколько я был отрезан от всего остального города в тот день. И это было некстати. У меня жена рожала. Хрен знает где она рожала, на крaю земли, в Юго-Западном, кто понимает. Таких излишеств, как телефоны в палатах, там и поныне вроде нет, для связи надо было туда ехать, что я делал пару раз в день, или звонить усталой и злой сестричке, заискивающе и униженно прося позвать мадам такую-то. Она то звала, то не звала, как карта ляжет.
Был еще автомат в коридоре.

Советский роддом, это такое место, в котором сосредоточены все завоевания социализма разом. Вроде тюрьмы или казармы. Не больно здОрово себя чувствующих людей, измученных предыдущими и испуганных предстоящими испытаниями загоняют в закрытое пространство, переодевают в униформу свинского вида, кормят какой-то хренотой по дурацкому распорядку и пугают страшными рассказками о невидимых опасностях, ограничив насколько возможно, а где невозможно совсем ограничить - там насколько возможно затруднив, общение с близкими им людьми.
Плюс советская власть и полная электрификация, ага. Плюс учет и контроль. Жопа мира, короче.

Eздил я туда два раза в день и выписывал по асфальту перед веселеньким, серого кирпича зданием, всякие кренделя, строя немыслимые рожи, чтоб ей было там нестрашно и нескучно. Честно говоря, сам я боялся ужасно, у меня просто живот сводило от страха за нее и сочувствия остальным там пузатым растрепанным теткам.
Ну неважно.

Утром четвертого декабря девяностого года, та сестричка, охраняющая телефон от неснакционированного использования где-то шлялась, телефон похоже забрав с собой, чтоб малo ли чего, а с потолка, где я висел, не больно набегаешься звонить в контору цеха по двум лестницам и с мимолетным выходом на улицу. Наконец, около одиннадцати я дозвонился, тетка на том конце города буркнула: родила-мальчик-трипятьсот-писятчетыресантиметра, и отрубилась.
Я сел, не набравшись решимости перезвонить и спросить все ли в порядке. Потом встал, прошел в цех, покричал Зайцу и Бельскому торчащим под потолком, что у меня сын родился и я пошел.

И пошел. На остановку, где охреневшие от перемен граждане дожидались леваков, потом вдоль тогда еще существующего монастырского кладбища, потом мимо моей школы, потом мимо дома, где прошло мое детство, потом мимо парка, который мы школьниками помогали строить, за что дали нам халявно прокатиться по разу на всем в день открытия, потом мимо райисполкома, потом по берегу водохранилища, где ветер и простор, потом пришел в бабулькину квартиру, где тогда ночевал меж посещениями жены в казарме роддома и уж бабулька меня порадовала новостью, что все в порядке, что в Богучар теще с тестем она уже позвонила.

Конец дня я помню смутно. Помню, что даже вроде не нарезался как оно полагается по завершении чего-нибудь трудного, вроде войны, или окончания строительства плотины. Помню еще, поехал в роддом, она оказалась уже аж на четвертом этаже и не получалось из-за забора отойти достаточно далеко, чтоб толком до нее доораться и я писал на асфальте мелом, она читала и кивала или мотала отрицательно головой с хвостиком волос на затылке, шейка тоненькая торчала из халата немыслимой расцветки. Слава Б-гу, слава Б-гу, думал я и не испытывал радости, а только облегчение, как будто закончилась война, или построилась плотина и теперь будет все хорошо. Ну неважно.

Вчера ему шестнадцать исполнилось, моему сыну Арсению. Теперь он метр девяносто ростом и кил сто с лишним весом. Мне кажется, что красивый и умный. Характер у него правда не пряник, ну да слава Б-гу есть в кого.

Давно

Dec. 5th, 2006 05:36 am
boruch: (бубен)
4 декабря 1990 года в Воронеже была одна из первых забастовок. Бастовали водители автобусов. Пару дней назад хмуро-облачная осень закончилась, вдарил крепкий мороз и раскисшая жижа многочисленных участков города никогда не знавших асфальта, превратилась в его пыльный аналог. Но зато светило солнце.
По ранее заболоченным местам ходить стало легче, а по ранее асфальтированным, теперь схваченным вместо водяной пленки бутылочно блестящей коркой льда - трудней. Но в России всегда так, чуть одна напасть отступит, на смену ей тут же образуется новая, диаметрально протвоположная. Но зато образуются ж и некоторые бонусы, вроде яркого света солнца. Это развлекает и мобилизует. Кто не спрятался, сами виноваты.

Водители рейсовых автобусов трезво рассудили, что по гололеду за одну и ту ж зарплату ездить нахрен надо и сидели где-то в своем автопарке, куря и переговариваясь, а может за портвейном они там сидели, не знаю точно. Касками по асфальту перед обкомом не стучали, во всяком случае. А всякие несознательные, вроде меня, которым надо было на работу довольно далеко, материли их, на себе испытав конфликт интересов и прясь куда им надо пешком, или кто с деньгами, маша руками частникам-штрейкбрехерам. У меня денег на сердобольного частника не было, я перся с Димитрова на Полины Осипенко. Матеря борцов за свои законные права.
Впрочем, на их борьбу я и сейчас реагирую без должного понимания насущных нужд трудящихся.

Работали мы тогда на реконструкции автомобильного цеха авиазавода. Реконструкция - крепко сказано, мы скоблили там потолок, мазали его купоросом, где ржавчина, а потом белили. Подштукатуривали кой-где, ну неважно. Работа двигалась неспешно. Нас потому позвали, что там нельзя было поставить лесов или подмостей, машины ездят туда-сюда, надо было завешиваться на самостраховке в беседке и сдерживая порывы самостраховки придать вашему организму вращательное движение, работать. Все это дело с ведрами на веревках и прочим реквизитом фокусника. Свободные от поездок, например в ремонте стоящие водилы, получили, надеюсь, от наших эквилибристских представлений бездну удовольствия.

Несложно догадаться, что передвигаться до актуального в данный момент участка работы, перевешивая две самостраховки и болтаясь меж ними как цветок в проруби, не выходит быстро. Но заказчик терпел, куда ему деваться. Мы тоже терпели.
Вы замечали, что вот так, во взаимном терпении проходит довольно много жизни?
Оно по мне необходимо, взаимотерпение. Взаимоуважение необязательно, незнакомых людей не науважаешься авансом, а вот терпеть определенное неудобство от несовпадения, и с ним примиряться не ропща, по-моему надо.

Но дело не в этом.
Это я все написал, чтоб было понятно, насколько я был отрезан от всего остального города в тот день. И это было некстати. У меня жена рожала. Хрен знает где она рожала, на крaю земли, в Юго-Западном, кто понимает. Таких излишеств, как телефоны в палатах, там и поныне вроде нет, для связи надо было туда ехать, что я делал пару раз в день, или звонить усталой и злой сестричке, заискивающе и униженно прося позвать мадам такую-то. Она то звала, то не звала, как карта ляжет.
Был еще автомат в коридоре.

Советский роддом, это такое место, в котором сосредоточены все завоевания социализма разом. Вроде тюрьмы или казармы. Не больно здОрово себя чувствующих людей, измученных предыдущими и испуганных предстоящими испытаниями загоняют в закрытое пространство, переодевают в униформу свинского вида, кормят какой-то хренотой по дурацкому распорядку и пугают страшными рассказками о невидимых опасностях, ограничив насколько возможно, а где невозможно совсем ограничить - там насколько возможно затруднив, общение с близкими им людьми.
Плюс советская власть и полная электрификация, ага. Плюс учет и контроль. Жопа мира, короче.

Eздил я туда два раза в день и выписывал по асфальту перед веселеньким, серого кирпича зданием, всякие кренделя, строя немыслимые рожи, чтоб ей было там нестрашно и нескучно. Честно говоря, сам я боялся ужасно, у меня просто живот сводило от страха за нее и сочувствия остальным там пузатым растрепанным теткам.
Ну неважно.

Утром четвертого декабря девяностого года, та сестричка, охраняющая телефон от неснакционированного использования где-то шлялась, телефон похоже забрав с собой, чтоб малo ли чего, а с потолка, где я висел, не больно набегаешься звонить в контору цеха по двум лестницам и с мимолетным выходом на улицу. Наконец, около одиннадцати я дозвонился, тетка на том конце города буркнула: родила-мальчик-трипятьсот-писятчетыресантиметра, и отрубилась.
Я сел, не набравшись решимости перезвонить и спросить все ли в порядке. Потом встал, прошел в цех, покричал Зайцу и Бельскому торчащим под потолком, что у меня сын родился и я пошел.

И пошел. На остановку, где охреневшие от перемен граждане дожидались леваков, потом вдоль тогда еще существующего монастырского кладбища, потом мимо моей школы, потом мимо дома, где прошло мое детство, потом мимо парка, который мы школьниками помогали строить, за что дали нам халявно прокатиться по разу на всем в день открытия, потом мимо райисполкома, потом по берегу водохранилища, где ветер и простор, потом пришел в бабулькину квартиру, где тогда ночевал меж посещениями жены в казарме роддома и уж бабулька меня порадовала новостью, что все в порядке, что в Богучар теще с тестем она уже позвонила.

Конец дня я помню смутно. Помню, что даже вроде не нарезался как оно полагается по завершении чего-нибудь трудного, вроде войны, или окончания строительства плотины. Помню еще, поехал в роддом, она оказалась уже аж на четвертом этаже и не получалось из-за забора отойти достаточно далеко, чтоб толком до нее доораться и я писал на асфальте мелом, она читала и кивала или мотала отрицательно головой с хвостиком волос на затылке, шейка тоненькая торчала из халата немыслимой расцветки. Слава Б-гу, слава Б-гу, думал я и не испытывал радости, а только облегчение, как будто закончилась война, или построилась плотина и теперь будет все хорошо. Ну неважно.

Вчера ему шестнадцать исполнилось, моему сыну Арсению. Теперь он метр девяносто ростом и кил сто с лишним весом. Мне кажется, что красивый и умный. Характер у него правда не пряник, ну да слава Б-гу есть в кого.
boruch: (желтый бубен)
Мой тесть, тезка кстати моего деда, тоже Виктор Васильевич, всегда считал, что не любит инородцев. Наверное потому, что большую часть своей жизни он их в глаза не видел, а русскому человеку любить инородцев не пристало. Имеющиеся в городке Богучар и окрестных деревнях цыгане в счет не идут, поскольку они привычный фон жизни городка, большей частью родились там, жили по соседству и учились у него в разные годы. Настоящие, чужие инородцы образовались поблизости в перестроечные годы, когда там и тут загремели разной интенсивности войны и в классах появились чеченцы, ингуши, армяне, таджики, турки-месхетинцы, да кто только не осел после скитаний в степном пыльном Богучаре.
В школе местные дети начали беженских детей не то чтоб притеснять, народ в Богучаре все ж удивительно беззлобный даже в наше недоброе время, а поддразнивать, высмеивать акценты, ну как оно водится у детей. Дети все ж довольно бывают жестоки, не по злобе, а по незнанию своему и малому опыту жизни. И как-то, посреди урока у пятиклассников, тесть у них вел чего-то, кто-то затеял смеяться над чтением армянского пацана:
- Во дебил, не может правильно из книжки прочесть.
Тесть жестом остановил чтение, подошел к армянскому хлопцу, вспотевшему от старания и спросил:
- Ты сколько языков знаешь?
- Армянский, грузинский, татарский, абхазкий, турецкий... - начал тот перчислять.
- Погоди, - сказал тесть и обратился к местному:
- А ты, Сашка, сколько?
Тот засопел, покраснел, поняв куда тесть клонит. А тесть, не дождавшись ответа, продолжил:
- Твой отец, Сашка, тоже у меня учился и вроде отличником не был.
И довесил:
- Кто вот сейчас по его, так же как он по-русски, сможет сказать или прочитать, может дальше продолжать его дразнить. А он вон сколько знает языков и русский тоже выучит. Продолжай.
Таким образом тестева ксенофобия проверки реальностью не выдержала.
Его ж предполагаемый антисемитизм окочурился несколькими годами раньше в результате брака его дочери и меня.
Я к чему все это?
Некоторые убеждения не выдерживают столкновения с жизнью.
Иногда это даже хорошо.
boruch: (желтый бубен)
Мой тесть, тезка кстати моего деда, тоже Виктор Васильевич, всегда считал, что не любит инородцев. Наверное потому, что большую часть своей жизни он их в глаза не видел, а русскому человеку любить инородцев не пристало. Имеющиеся в городке Богучар и окрестных деревнях цыгане в счет не идут, поскольку они привычный фон жизни городка, большей частью родились там, жили по соседству и учились у него в разные годы. Настоящие, чужие инородцы образовались поблизости в перестроечные годы, когда там и тут загремели разной интенсивности войны и в классах появились чеченцы, ингуши, армяне, таджики, турки-месхетинцы, да кто только не осел после скитаний в степном пыльном Богучаре.
В школе, местные дети начали беженских детей не то чтоб притеснять, народ в Богучаре все ж удивительно беззлобный даже в наше недоброе время, а поддразнивать, высмеивать акценты, ну как оно водится у детей. Дети все ж довольно бывают жестоки, не по злобе, а по незнанию своему и малому опыту жизни. И как-то, посреди урока у пятиклассников, тесть у них вел чего-то, кто-то затеял смеяться над чтением армянского пацана:
- Во дебил, не может правильно из книжки прочесть.
Тесть жестом остановил чтение, подошел к армянскому хлопцу, вспотевшему от старания и спросил:
- Ты сколько языков знаешь?
- Армянский, грузинский, татарский, абхазкий, турецкий... - начал тот перчислять.
- Погоди, - сказал тесть и обратился к местному:
- А ты, Сашка, сколько?
Тот засопел, покраснел, поняв куда тесть клонит. А тесть не дождавшись ответа, продолжил:
- Твой отец, Сашка, тоже у меня учился и вроде отличником не был.
И продолжил:
- Кто вот сейчас по его, так же как он по-русски, сможет сказать или прочитать, может дальше продолжать его дразнить. А он вон сколько знает языков и русский тоже выучит. Продолжай.
Таким образом тестева ксенофобия проверки реальностью не выдержала.
Его ж предполагаемый антисемитизм окочурился несколькими годами раньше в результате брака его дочери и меня.
Я к чему все это?
Некоторые убеждения не выдерживают столкновения с жизнью.
Иногда это даже хорошо.
boruch: (пейзаж)
Переехав с Дальнего Востока на материк, дед с бабкой вскоре купили дачу. Да не дачу тогда еще, а участок, нарезанный дачным кооперативам в поле, рядом с партизанском Шиловским лесом. Много лет прожив городской жизнью, поселковые люди захотели, с одной стороны городского модного тогда развлечения, но и некоторого крестьянского натурхозяйства. Знаете, огурчики-помидорчики, варенье, яблоки, укроп-лучок с грядки. Баловство, да, но все ж хозяйство. Да и война кончилась не так давно, все слишком хорошо ее помнили. Дед с бабкой и молоденькими моими родителями вскапывали землю, разбивали сад, сажали кусты смородины, малину и крыжовник. Знакомились с соседями и строили знакомый мне уже несколько потемневшим и потрескавшимся, небольшой домик с верандой, с окошком на улицу, наша звалась Кооперативная, и с окошком в сад. Чудный дом, казавшийся тогда огромным, с жестяным номером на дощатой стенке. Номер был ему 62.
Там, уже в моем сознательном возрасте, дед с бабкой, мои родители со мной и сестрой, тетка с мужем и их дочерью Каринкой, а также наши тогда многочисленные родственники проводили много времени. За окном росла старая груша, посаженная старыми хозяевами, быстро охладевшими к дачному поветрию, которой год за годом регулярно опиливали засохшие зимой ветки и от этого она постепенно вытянулась вверх подобно кипарису. Ветки опиливать по причине труднодступности перестали, но она продолжала уползать финифтью кроны все дальше от трудолюбивых рук с пилой и садовым варом. Это имело и положительные последствия. До зеленых груш нам с Каринкой было не добраться и мы собирали их с крыши, красно-золотые и совершенно медового вкуса. О, как же мы их лопали, перемазывались в грушевый липкий сок и черноземную пыль, скопившуюся в ложбинках шифера, гудели вокруг нас пчелы, а выше в ветвях суетились птицы.
Это было счастье - сидеть там в движении тени листьев и солнечных бликов, слушать ведусшиеся снизу взрослые разговоры и иногда доносимые ветром бодрые звуки радиоприемника каких-то неближных соседей, навечно настроенного на волну "Маяка".
Дачный участок казался огоромным, на нем у нас было несколько надежных ухоронок, и мы играли в прятки и в партизан, целыми днями не попадаясь взрослым на глаза, за водой надо было ходить с ведрами "на баки", железнодоржные цистерны, поставленные на опоры, куда насосом пару раз в день подкачивалась свежая вода, имевшая совершенно восхитительный, дачный вкус и которой дед наполнял вечером подтекаюсший, но вполне еще бодрый тульский самовар с ятями и вензелями, весь в генеральской россыпи вычеканенных на его широкой груди медалей. Это было приключение, помахивая ведрами дойти до края садовой просеки, углубиться в светлую березовую рощицу и потом выйдя из нее к бакам, поставить под кран эмалированное ведро с трещинами на дне и смотреть как оно наполняется, следя за радугой в струе из крана. Нас от этого крана как-то прогнал злой дед из дачи по соседству с баками и мы несколько лет его дружно боялись, считая что крупно повезло, когда не удавалось попасться ему на глаза, хотя больше он на нас никогда не ругался, не выходил из-за нас на дорогу, а только взглядывал неодобрительно, с выражением на лице: знаем, чего вы приперлись, будете брызгаться и загадите всю площадку возле крана...все знаем. Страшный был дед, мы его боялись несколько лет, пока как-то уже подростками, не увидели его в той рощице, бредущего от шоссе в драном пиджачке и с каким-то дачным барахлом, пьяненького, бормочущего, совсем не страшного, а жалкого и сгорбленного жизнью.
Было даже как-то жаль лишаться такой постоянно действующей близкой опасности.
Были у нас друзья на других дачных улицах, мы ходили к ним в гости, полазать по их тайным ухоронкам на их участках, покататься совместно на ржавых великах, поиграть в бадминтон и футбол и, подражая взрослым, в лото.
О, это лото! Тогда телевизор и в городской квартире имел оттенок барской роскоши, а иметь такое чудо на даче и вовсе было верхом расточительности, во всяком случае у нас и большинства наших знакомых, поэтому дачные вечера проводились за игрой в лото, или в дурачки. Горела на веранде керосиновая лампа, а потом шестидесятисвечовая электрическая лампочка на крученом желтом проводе, все сидели за широким дубовым столом, двигали по карточкам монетки и пуговки, а кто-нибудь, отец, мать, дед или бабка Аня, позыркивая то в очки, то поверх них, выкрикивали: ...Барабанные палочки! ...Бабка! ...А лет ей.... девятнадцать!...Как хрюшки спят! Семейная игра по копеечке за кон.
Нам со временем тоже стали выдавать по картонке и мы тоже с замиранием сердца ждали своих номеров и ликовали без удержу, когда удавалось кончить первыми. Да, так и говорили - кончить, в те неиспорченные времена.
Темый сад издавал ночные звуки, очертaния предметов менялись на ночные, фонарей на улицах не было и ночи были по-южному беспросветные. В ночах пели скворцы, соловьи и дрозды, уж не помню в какой последовательности у них шли певческие сезоны, но помню, что они выступали не одновременно, а по очереди, как бы участвуя в конкурсах равных. Ночами ближе подтягивалась далекая при свете дня железная дорога, ночь оглашали гудки поездов, сбивавшие со строя и с голоса ночных певунов. Они замолкали, обиженные вмешательством гудка в их серенады, но вскорости потихоньку настраивались, почирикивая и выводя пробные рулады, продолжали свои романтические концерты.
Спать ложились рано, хотя вечера тогда казались долгими-предолгими. Какое-то время копошились на своих кроватях и сундуках, под вечно подпревающими за зиму одеялами, потом угнездивались, угревались и замолкали. Если был ветер, груша и вишня постукивали веткой в стекло или тихонько возили по нему кисточакми листьев, можно было видеть серебряные от лунного света перистые облака и негорoдские, яркие и одинокие звезды. Вставали рано, в щели фанерных щитов на окнах пробивалось солнце, доползало постепенно до глаз и всех будило по очереди. И дачный день закручивался снова. Одинаковый и непохожий на другие дни.
Как-то постепенно закончились мои наезды на дачу. Умерли родители друг за другом, в разных концах лета, дед состарившись все трудней выдерживал несколько автобусных пересадок, да и как-то ненужно стало все. Обширная довольно семья довольно быстро сокращалась и растрескивалась, как бы усыхала, у тетки с мужем образовалась собственная дача под Гатчиной, да и их годы стали постепенно не те, чтоб таскаться в Воронеж ради дачных посиделок, я стал старше, моя сестра стала старше, все стало ненужно.
После смерти деда, бабка Аня одна, упрямо чего-то там ковыряла, бестолково вырубала, и спиливала и прореживала, не менее бестолково сажала и растила, боролась наверное так с подступающим одиночеством, не знаю.
Теперь тем участком крапивы, одичавшей малины и одуванчиков, с нескольким уцелевшими деревьямии и развалюхой на нем владеет моя старшая сестра, я не интересовался ее планами в отношении дачи. Зачем? Детских радостей все равно не воротишь, прибылей с тех шeсти соток не ожидается, да и не было, сказать правду сроду, вряд ли я там даже когда-нибудь окажусь. Пускай.
Иногда, когда почему-либо беспричинно грустно, я вспоминаю, как падали ближе к концу лета с веток яблоки и хрустким, дробным звуком скатывались на траву и под смородиновые кусты, какой это был особенный, знакомый и щемящий звук окончания лета и как мы утром собирали их с Каринкой в корзину, покрытые росой и стаскивали вдвоем на веранду, рядом с которой крепкий еще, мой красивый седой дед, соорудил ручной пресс и с натужным скрипом поворота рычага доил из яблок на этом прессе соломенно-желтый, буро-желтый, зеленовато-желтый, почти оранжевый сок. Готовя лето впрок, детям и внукам. Делал запасы, но лето все равно кончилось. Теперь уже насовсем.
boruch: (пейзаж)
Переехав с Дальнего Востока на материк, дед с бабкой вскоре купили дачу. Да не дачу тогда еще, а участок, нарезанный дачным кооперативам в поле, рядом с партизанском Шиловским лесом. Много лет прожив городской жизнью, поселковые люди захотели, с одной стороны городского модного тогда развлечения, но и некоторого крестьянского натурхозяйства. Знаете, огурчики-помидорчики, варенье, яблоки, укроп-лучок с грядки. Баловство, да, но все ж хозяйство. Да и война кончилась не так давно, все слишком хорошо ее помнили. Дед с бабкой и молоденькими моими родителями вскапывали землю, разбивали сад, сажали кусты смородины, малину и крыжовник. Знакомились с соседями и строили знакомый мне уже несколько потемневшим и потрескавшимся, небольшой домик с верандой, с окошком на улицу, наша звалась Кооперативная, и с окошком в сад. Чудный дом, казавшийся тогда огромным, с жестяным номером на дощатой стенке. Номер был ему 62.
Там, уже в моем сознательном возрасте, дед с бабкой, мои родители со мной и сестрой, тетка с мужем и их дочерью Каринкой, а также наши тогда многочисленные родственники проводили много времени. За окном росла старая груша, посаженная старыми хозяевами, быстро охладевшими к дачному поветрию, которой год за годом регулярно опиливали засохшие зимой ветки и от этого она постепенно вытянулась вверх подобно кипарису. Ветки опиливать по причине труднодступности перестали, но она продолжала уползать финифтью кроны все дальше от трудолюбивых рук с пилой и садовым варом. Это имело и положительные последствия. До зеленых груш нам с Каринкой было не добраться и мы собирали их с крыши, красно-золотые и совершенно медового вкуса. О, как же мы их лопали, перемазывались в грушевый липкий сок и черноземную пыль, скопившуюся в ложбинках шифера, гудели вокруг нас пчелы, а выше в ветвях суетились птицы.
Это было счастье - сидеть там в движении тени листьев и солнечных бликов, слушать ведусшиеся снизу взрослые разговоры и иногда доносимые ветром бодрые звуки радиоприемника каких-то неближных соседей, навечно настроенного на волну "Маяка".
Дачный участок казался огоромным, на нем у нас было несколько надежных ухоронок, и мы играли в прятки и в партизан, целыми днями не попадаясь взрослым на глаза, за водой надо было ходить с ведрами "на баки", железнодоржные цистерны, поставленные на опоры, куда насосом пару раз в день подкачивалась свежая вода, имевшая совершенно восхитительный, дачный вкус и которой дед наполнял вечером подтекаюсший, но вполне еще бодрый тульский самовар с ятями и вензелями, весь в генеральской россыпи вычеканенных на его широкой груди медалей. Это было приключение, помахивая ведрами дойти до края садовой просеки, углубиться в светлую березовую рощицу и потом выйдя из нее к бакам, поставить под кран эмалированное ведро с трещинами на дне и смотреть как оно наполняется, следя за радугой в струе из крана. Нас от этого крана как-то прогнал злой дед из дачи по соседству с баками и мы несколько лет его дружно боялись, считая что крупно повезло, когда не удавалось попасться ему на глаза, хотя больше он на нас никогда не ругался, не выходил из-за нас на дорогу, а только взглядывал неодобрительно, с выражением на лице: знаем, чего вы приперлись, будете брызгаться и загадите всю площадку возле крана...все знаем. Страшный был дед, мы его боялись несколько лет, пока как-то уже подростками, не увидели его в той рощице, бредущего от шоссе в драном пиджачке и с каким-то дачным барахлом, пьяненького, бормочущего, совсем не страшного, а жалкого и сгорбленного жизнью.
Было даже как-то жаль лишаться такой постоянно действующей близкой опасности.
Были у нас друзья на других дачных улицах, мы ходили к ним в гости, полазать по их тайным ухоронкам на их участках, покататься совместно на ржавых великах, поиграть в бадминтон и футбол и, подражая взрослым, в лото.
О, это лото! Тогда телевизор и в городской квартире имел оттенок барской роскоши, а иметь такое чудо на даче и вовсе было верхом расточительности, во всяком случае у нас и большинства наших знакомых, поэтому дачные вечера проводились за игрой в лото, или в дурачки. Горела на веранде керосиновая лампа, а потом шестидесятисвечовая электрическая лампочка на крученом желтом проводе, все сидели за широким дубовым столом, двигали по карточкам монетки и пуговки, а кто-нибудь, отец, мать, дед или бабка Аня, позыркивая то в очки, то поверх них, выкрикивали: ...Барабанные палочки! ...Бабка! ...А лет ей.... девятнадцать!...Как хрюшки спят! Семейная игра по копеечке за кон.
Нам со временем тоже стали выдавать по картонке и мы тоже с замиранием сердца ждали своих номеров и ликовали без удержу, когда удавалось кончить первыми. Да, так и говорили - кончить, в те неиспорченные времена.
Темый сад издавал ночные звуки, очертaния предметов менялись на ночные, фонарей на улицах не было и ночи были по-южному беспросветные. В ночах пели скворцы, соловьи и дрозды, уж не помню в какой последовательности у них шли певческие сезоны, но помню, что они выступали не одновременно, а по очереди, как бы участвуя в конкурсах равных. Ночами ближе подтягивалась далекая при свете дня железная дорога, ночь оглашали гудки поездов, сбивавшие со строя и с голоса ночных певунов. Они замолкали, обиженные вмешательством гудка в их серенады, но вскорости потихоньку настраивались, почирикивая и выводя пробные рулады, продолжали свои романтические концерты.
Спать ложились рано, хотя вечера тогда казались долгими-предолгими. Какое-то время копошились на своих кроватях и сундуках, под вечно подпревающими за зиму одеялами, потом угнездивались, угревались и замолкали. Если был ветер, груша и вишня постукивали веткой в стекло или тихонько возили по нему кисточакми листьев, можно было видеть серебряные от лунного света перистые облака и негорoдские, яркие и одинокие звезды. Вставали рано, в щели фанерных щитов на окнах пробивалось солнце, доползало постепенно до глаз и всех будило по очереди. И дачный день закручивался снова. Одинаковый и непохожий на другие дни.
Как-то постепенно закончились мои наезды на дачу. Умерли родители друг за другом, в разных концах лета, дед состарившись все трудней выдерживал несколько автобусных пересадок, да и как-то ненужно стало все. Обширная довольно семья довольно быстро сокращалась и растрескивалась, как бы усыхала, у тетки с мужем образовалась собственная дача под Гатчиной, да и их годы стали постепенно не те, чтоб таскаться в Воронеж ради дачных посиделок, я стал старше, моя сестра стала старше, все стало ненужно.
После смерти деда, бабка Аня одна, упрямо чего-то там ковыряла, бестолково вырубала, и спиливала и прореживала, не менее бестолково сажала и растила, боролась наверное так с подступающим одиночеством, не знаю.
Теперь тем участком крапивы, одичавшей малины и одуванчиков, с нескольким уцелевшими деревьямии и развалюхой на нем владеет моя старшая сестра, я не интересовался ее планами в отношении дачи. Зачем? Детских радостей все равно не воротишь, прибылей с тех шeсти соток не ожидается, да и не было, сказать правду сроду, вряд ли я там даже когда-нибудь окажусь. Пускай.
Иногда, когда почему-либо беспричинно грустно, я вспоминаю, как падали ближе к концу лета с веток яблоки и хрустким, дробным звуком скатывались на траву и под смородиновые кусты, какой это был особенный, знакомый и щемящий звук окончания лета и как мы утром собирали их с Каринкой в корзину, покрытые росой и стаскивали вдвоем на веранду, рядом с которой крепкий еще, мой красивый седой дед, соорудил ручной пресс и с натужным скрипом поворота рычага доил из яблок на этом прессе соломенно-желтый, буро-желтый, зеленовато-желтый, почти оранжевый сок. Готовя лето впрок, детям и внукам. Делал запасы, но лето все равно кончилось. Теперь уже насовсем.
boruch: (Default)
Дед приехал ко мне в пионерлагерь в родительский день. Поздновато, уже к полудню. Я думал, не приедет уже и не ждал. Собирался на речку, или еще куда, сейчас не помню, куда-то собирался, прожить родительский день как обычный пионерлагерный, с обычными пионерлагерными развлечениями.
А друг мой Генка Шляпин вдруг сказал: там тебя дед ждет, большой такой.
Дед ждал около спортплощадки, невысокий, коренастый и действительно какой-то большой, я только сейчас это заметил, раньше как-то не задумывался о размерах своего деда. С авоськой он был там, с всякими городскими гостинцами. Мы с ним обнялись и пошли в лес, предаваться еде и разговорам. Неспешно беседовали мы с дедом, поедая жареныю курицу и здоровенные, местами лопнувшие, почти черного цвета черешни, а потом дед мне дал его карманный нож и мы пошли по грибы. На самом деле, просто гулять по лесу, наслаждаться обществом друг друга и говорить о том о сем на ходу.
У нас в доме не в традиции было прятать острые предметы от детей, наоборот, детей учили с ними обращаться, острить ножи и топоры, разводить и точить пилы, наводить лопаты и тяпки, ну и само собой резать, пилить и рубить все, так чтоб не отрезать, не отпилить и не отрубить что-нибудь себе по неловкости. У мужчин в те годы, не знаю только ли в моей семье, или у всех, было принято таскать в пиджаке, или кармане штанов небольшой складной нож для мелких надобностей, помню хорошо, как дед с его приятелями, где-то в придонском селе посреди как бы волнистой степи, сидят разлив по стаканам самогон и нарезая хлеб и помидоры, каждый своим складным ножом, потом заботливо отирая его газетой и складывая в карман до новой в нем надобности. Складной нож был таким предметом статуса, вроде бедуинского кинжала за поясом, вроде никто и не имел его в виду как оружие. Тогда еще много было мужчин и женщин прошедших войну, навидавшихся всякого оружия и другого чего, а выяснять отношения при помощи карманных ножей не водилось в знакомом мне мире.
Мой первый складной нож дал мне отец лет в десять, и самый опытный среди сверстников, чуть позже, когда и у них появились карманные ножи, я учил их точить их на камне или наждачной шкурке, пробовать остроту пальцем и ногтем, сушить после использования и непременно держать сухими. Дали мне нож и в пионерлагерь, но строгая воспиталка нахмурилась, изобразив телом вопрос, дед улыбнувшись ей снисходительно, забрал ножик и сказал, что дома его положит. Я чего-то такого ожидал и согласился без споров. Ну ладно.

Набрели мы ходом на полянку с земляникой, я ползал ее собирая, ел сам и складывал в банку из-под черешни для деда, ему было трудно нагибаться, да и ходить было нелегко, ноги у деда были сильно больные, с флота его списали в середине пятидесятых по болезни, и ходил он, часто останавливаясь для отдыха. Дед поклевывал землянику, больше сохраняя для меня же на попозже, я собирал землянику, строгал дедовым ножом сухую сосновую палку с чудным цветом гладкого дерева на срезе и был вполне счастлив.

А потом я посеял дедов ножик в густой траве и земляничных листьях. Потерял его в кружевных папоротниках и мохнатых колючих плетях ежевики и малины, в прямых стволах орешника с прозрачными изумрудными листьями и коричневых корабельных соснах, в прозрачном, гулком и огромном лесу, под синим небом с облаками, потерял я его.
Верней, не знаю, когда я в точности его потерял, просто обнаружив это, я мгновенно почувствовал огромность, почти беспредельность мира и малость и жалкость себя в нем, и свою беспомощность перед потерей и незнание, что ж теперь можно сделать. Конечно, расплакался, в голос, в три ручья. "Конечно" говорю я, потому что невзирая на довольно солидные свои тринадцать лет, не то двенадцать с половиной, был я склонен к слезам среди своих, кого нечего опасаться, что подымут на смех и задразнят. Я плакал, а дед меня обнял утешая и сказал: ерунда, не реви. Больше теряли, чего там тот ножик. И от этой фразы я успокоился, только похлюпывал носом еще немного времени.
И тут пошел дождь, а потом настоящий ливень и водопад, мы с дедом встали под развесистый дуб на обочине лесной дороги, в зеленую траву, и стояли под ним, пережидая внезапную эту грозу. Резко похолодало, наша крыша начала подтекать, а потом и вовсе прохудилась, дед укрыл меня пиджаком и так мы стояли обнявшись, пока все не кончилось.
Дед отвел меня в лагерь, попрощался и уехал в город, а я остался, обогащенный его фразой о потере.
Больше теряли, сказал дед.
Много лет уж прошло, а я потеряв деньги, или работу, или возможное что-нибудь, не необходимое для жизни, говорю себе: больше теряли, и успокаиваюсь. По более ничтожным поводам я могу и заорать и затопать ногами, а чего-нибудь лишившись предметного, даже ощутимого, я прикидываю необходимость его для жизни и примиряюсь, поняв, насколько больше у меня еще осталось.
Это было мое с дедом последнее лето. В конце октября того года он умер, оставив меня один на один, с моими текущими и будущими потерями.
Через полгода где-то после его смерти я потерял алкогольную и никотиновую невинность, а чуть позже невинность как таковую и не очень о них всех жалел.
Ножика тогда в лесу было куда жальче.
Да все равно некому было б утешать.
boruch: (Default)
Дед приехал ко мне в пионерлагерь в родительский день. Поздновато, уже к полудню. Я думал, не приедет уже и не ждал. Собирался на речку, или еще куда, сейчас не помню, куда-то собирался, прожить родительский день как обычный пионерлагерный, с обычными пионерлагерными развлечениями.
А друг мой Генка Шляпин вдруг сказал: там тебя дед ждет, большой такой.
Дед ждал около спортплощадки, невысокий, коренастый и действительно какой-то большой, я только сейчас это заметил, раньше как-то не задумывался о размерах своего деда. С авоськой он был там, с всякими городскими гостинцами. Мы с ним обнялись и пошли в лес, предаваться еде и разговорам. Неспешно беседовали мы с дедом, поедая жареныю курицу и здоровенные, местами лопнувшие, почти черного цвета черешни, а потом дед мне дал его карманный нож и мы пошли по грибы. На самом деле, просто гулять по лесу, наслаждаться обществом друг друга и говорить о том о сем на ходу.
У нас в доме не в традиции было прятать острые предметы от детей, наоборот, детей учили с ними обращаться, острить ножи и топоры, разводить и точить пилы, наводить лопаты и тяпки, ну и само собой резать, пилить и рубить все, так чтоб не отрезать, не отпилить и не отрубить что-нибудь себе по неловкости. У мужчин в те годы, не знаю только ли в моей семье, или у всех, было принято таскать в пиджаке, или кармане штанов небольшой складной нож для мелких надобностей, помню хорошо, как дед с его приятелями, где-то в придонском селе посреди как бы волнистой степи, сидят разлив по стаканам самогон и нарезая хлеб и помидоры, каждый своим складным ножом, потом заботливо отирая его газетой и складывая в карман до новой в нем надобности. Складной нож был таким предметом статуса, вроде бедуинского кинжала за поясом, вроде никто и не имел его в виду как оружие. Тогда еще много было мужчин и женщин прошедших войну, навидавшихся всякого оружия и другого чего, а выяснять отношения при помощи карманных ножей не водилось в знакомом мне мире.
Мой первый складной нож дал мне отец лет в десять, и самый опытный среди сверстников, чуть позже, когда и у них появились карманные ножи, я учил их точить их на камне или наждачной шкурке, пробовать остроту пальцем и ногтем, сушить после использования и непременно держать сухими. Дали мне нож и в пионерлагерь, но строгая воспиталка нахмурилась, изобразив телом вопрос, дед улыбнувшись ей снисходительно, забрал ножик и сказал, что дома его положит. Я чего-то такого ожидал и согласился без споров. Ну ладно.

Набрели мы ходом на полянку с земляникой, я ползал ее собирая, ел сам и складывал в банку из-под черешни для деда, ему было трудно нагибаться, да и ходить было нелегко, ноги у деда были сильно больные, с флота его списали в середине пятидесятых по болезни, и ходил он, часто останавливаясь для отдыха. Дед поклевывал землянику, больше сохраняя для меня же на попозже, я собирал землянику, строгал дедовым ножом сухую сосновую палку с чудным цветом гладкого дерева на срезе и был вполне счастлив.

А потом я посеял дедов ножик в густой траве и земляничных листьях. Потерял его в кружевных папоротниках и мохнатых колючих плетях ежевики и малины, в прямых стволах орешника с прозрачными изумрудными листьями и коричневых корабельных соснах, в прозрачном, гулком и огромном лесу, под синим небом с облаками, потерял я его.
Верней, не знаю, когда я в точности его потерял, просто обнаружив это, я мгновенно почувствовал огромность, почти беспредельность мира и малость и жалкость себя в нем, и свою беспомощность перед потерей и незнание, что ж теперь можно сделать. Конечно, расплакался, в голос, в три ручья. "Конечно" говорю я, потому что невзирая на довольно солидные свои тринадцать лет, не то двенадцать с половиной, был я склонен к слезам среди своих, кого нечего опасаться, что подымут на смех и задразнят. Я плакал, а дед меня обнял утешая и сказал: ерунда, не реви. Больше теряли, чего там тот ножик. И от этой фразы я успокоился, только похлюпывал носом еще немного времени.
И тут пошел дождь, а потом настоящий ливень и водопад, мы с дедом встали под развесистый дуб на обочине лесной дороги, в зеленую траву, и стояли под ним, пережидая внезапную эту грозу. Резко похолодало, наша крыша начала подтекать, а потом и вовсе прохудилась, дед укрыл меня пиджаком и так мы стояли обнявшись, пока все не кончилось.
Дед отвел меня в лагерь, попрощался и уехал в город, а я остался, обогащенный его фразой о потере.
Больше теряли, сказал дед.
Много лет уж прошло, а я потеряв деньги, или работу, или возможное что-нибудь, не необходимое для жизни, говорю себе: больше теряли, и успокаиваюсь. По более ничтожным поводам я могу и заорать и затопать ногами, а чего-нибудь лишившись предметного, даже ощутимого, я прикидываю необходимость его для жизни и примиряюсь, поняв, насколько больше у меня еще осталось.
Это было мое с дедом последнее лето. В конце октября того года он умер, оставив меня один на один, с моими текущими и будущими потерями.
Через полгода где-то после его смерти я потерял алкогольную и никотиновую невинность, а чуть позже невинность как таковую и не очень о них всех жалел.
Ножика тогда в лесу было куда жальче.
Да все равно некому было б утешать.
boruch: (Default)
Отец мой Юрий родился 19 марта 1934 года. В поселке Лиски, в Воронежской области. Первенец моего деда Виктора и бабки Ани. Продукт смешения дворянских приволжских кровей и донских крестьянско-казачьих.
Отец отличался вспыльчивым нравом и безбашенностью. Любимые забавы пристанционных детей часто связаны с железной дорогой и папаня их не миновал. Подкладывали под поезда гвозди и монетки, перебегали перед поездами, скатывались на санках с откоса, кто ближе затормозит перед путями. Не слишком удачно однажды заторомозив, отец раздробил ногу о рельсы и навсегда остался хромым. Но не успокоился. Я считаю, что ему повезло. Ему во многом везло. Многие пристанционные жители остаются калеками и гибнут под поездами. Одно из его художеств я описал в рассказке о дедах, а было их множество. Бабка его Катерина, называла внукане по имени, а: черт, а не ребенок. И добавляла: простигосподи. У нее были причины, да.
Он вообще отличался лихостью и подвижностью и был заводилой. Отец был чемпионом школы по пинг-понгу, имел второй разряд по лыжам, играл за одно из многочисленных мест своей учебы в волейбол, стоя под сеткой, уже в Воронеже играл в заводской команде в футобол, голкипером и прозвище имел, что характерно, не связанное с его физической недостаточностью: Генерал. Во как.
На фотографиях своей юности он худ, имеет горделивую осанку, густой рыжевато-русый чуб, прозрачные внимательные глаза и красив этакой маргинальной красотой, смелой и несколько опасной. Отец нравился женщинам, здорово пел, здорво рассказывал анекдоты, память у него была исключительной цепкости и вообще он был душой компании. В те годы и в тех местах, где прошла его юность, важное значение имело отношение к армии, конечно, с его ногой об армии не могло быть и речи, но отец плавал на пароходах электриком и мотористом, ходил в форме и, похоже, вполне компенсировал свою белобилетность.
Отец много чего знал и умел, способностями обладал вышесредними и именно поэтому, на мой взгляд, не получил толком образования. Все давалось ему легко и поняв, что у него получается, он терял интерес к учебе. Переменил он не то пять, не то шесть институтов и техникумов, которые бросал наскучив, судя по приличным оценкам в зачетках, Уже на моей памяти он закончил Воронежский авиационный техникум, когда диплом занадобился, чтоб получить должность начальника отдела.
Вообще, отец был большим раздолбаем, даже удивительно, как он охмурил мою спокойную и ответственную мать. Он ее все-таки очень любил, баловал, дарил подарки, но напившись ругался, обзывал, выгонял из дому. Он вообще не отличался последовательностью. Да я говорил уже раньше.
Перевалив за тридцать, отец отяжелел и погрузнел, сердце было у него не совсем в порядке, но интереса к выпивке и компании он не утрачивал, с удовольствием и напором резался в карты и шахматы, и расстраивался, что я не особенно интересуюсь картами, а к шахматам вообще без интереса. Он сам-то любил играть и выигрывать, был азартным человеком. Шумно и по-детски радовался выигрышами, дулся и расстраивался по-детски же, проиграв.
За несколько лет до смерти он заинтересовался рыбалкой, накупил снастей и книжек о рыбалке, ездил другой раз с друзьями рыбачить, особенных успехов не припомню, да и я подозреваю, что это было скорей изменением любимого образа компанейского существования, а не интересом к рыбалке как таковой.
Болезнь матери он не очень серьезно воспринимал, или скорей гнал от себя мысли, насколько все серьезно, так же почти как и прежде периодически напивался и устраивал концерты, не сильно изменился. Наверное надеялся, что все постепенно рассосется, как все постепенно рассасывалось раньше в его жизни, что ему повезет и выигрыш за ним. Она умерла в конце июня семьдесят пятого года. Чего-то онкологическое, не знаю что наверняка.
Он сник, стал скособоченный и некрасивый, потерял свой нерв и драйв. Он не любил и не умел проигрывать, а тут такое. Он тогда совсем не пил, начал худеть и скучнеть, иной раз заговорив, нес какую-то, даже на мой тогда детский взгляд, ерунду. Потерял к нам с сестрой даже прежний, не очень сильный интерес, разве что иногда напряженно и внимательно нас рассматривал, ничего не говоря. И это пугало.
Было странно и непривычно, вот эта тихость его невозможная и непредставимая. С таким проигрышем он не мог жить, не находил себя, и умер в середине августа. Умер, вроде как от инфаркта, но я думаю, что он умер от горя и от любви, которой теперь не было выхода. И выпендриваться было тоже не перед кем.
Любил ли он меня? Не знаю, честно скажу. Я был маленький и толстый, склонный к слезам и не очень успешный в детских забавах, дрался средне. Не гордился он мной уж точно. По моим представлениям, не было во мне тогдашнем поводов для его гордости. Я его пьяного боялся, я вообще боялся пьяных, когда был маленький. Он мной интересовался довольно эпизодически, по настроению, ну иногда уши надерет или наоборот притащит чего из очередной командировки. Мне кажется, мы с сестрой были неким продолжением матери и самостоятельной ценности для него не представляли.
А впрочем, кто его знает? Спросить теперь некого.
От него я получил вспыльчивость и нелюбовь к проигрышам. Форму головы и бровей. Его ошибки научили меня упертости и последовательности, сеpьезному отношению к мелочам и знанию наверняка, что за меня мое никто не сделает. Хотя подозрeвать меня в полностью серьезном и ответственном отношении к жизни было б смешно.
А еще, благодаря ему, я знаю, что бывает такая любовь, от которой умирают.
boruch: (Default)
Отец мой Юрий родился 19 марта 1934 года. В поселке Лиски, в Воронежской области. Первенец моего деда Виктора и бабки Ани. Продукт смешения дворянских приволжских кровей и донских крестьянско-казачьих.
Отец отличался вспыльчивым нравом и безбашенностью. Любимые забавы пристанционных детей часто связаны с железной дорогой и папаня их не миновал. Подкладывали под поезда гвозди и монетки, перебегали перед поездами, скатывались на санках с откоса, кто ближе затормозит перед путями. Не слишком удачно однажды заторомозив, отец раздробил ногу о рельсы и навсегда остался хромым. Но не успокоился. Я считаю, что ему повезло. Ему во многом везло. Многие пристанционные жители остаются калеками и гибнут под поездами. Одно из его художеств я описал в рассказке о дедах, а было их множество. Бабка его Катерина, называла внукане по имени, а: черт, а не ребенок. И добавляла: простигосподи. У нее были причины, да.
Он вообще отличался лихостью и подвижностью и был заводилой. Отец был чемпионом школы по пинг-понгу, имел второй разряд по лыжам, играл за одно из многочисленных мест своей учебы в волейбол, стоя под сеткой, уже в Воронеже играл в заводской команде в футобол, голкипером и прозвище имел, что характерно, не связанное с его физической недостаточностью: Генерал. Во как.
На фотографиях своей юности он худ, имеет горделивую осанку, густой рыжевато-русый чуб, прозрачные внимательные глаза и красив этакой маргинальной красотой, смелой и несколько опасной. Отец нравился женщинам, здорово пел, здорво рассказывал анекдоты, память у него была исключительной цепкости и вообще он был душой компании. В те годы и в тех местах, где прошла его юность, важное значение имело отношение к армии, конечно, с его ногой об армии не могло быть и речи, но отец плавал на пароходах электриком и мотористом, ходил в форме и, похоже, вполне компенсировал свою белобилетность.
Отец много чего знал и умел, способностями обладал вышесредними и именно поэтому, на мой взгляд, не получил толком образования. Все давалось ему легко и поняв, что у него получается, он терял интерес к учебе. Переменил он не то пять, не то шесть институтов и техникумов, которые бросал наскучив, судя по приличным оценкам в зачетках, Уже на моей памяти он закончил Воронежский авиационный техникум, когда диплом занадобился, чтоб получить должность начальника отдела.
Вообще, отец был большим раздолбаем, даже удивительно, как он охмурил мою спокойную и ответственную мать. Он ее все-таки очень любил, баловал, дарил подарки, но напившись ругался, обзывал, выгонял из дому. Он вообще не отличался последовательностью. Да я говорил уже раньше.
Перевалив за тридцать, отец отяжелел и погрузнел, сердце было у него не совсем в порядке, но интереса к выпивке и компании он не утрачивал, с удовольствием и напором резался в карты и шахматы, и расстраивался, что я не особенно интересуюсь картами, а к шахматам вообще без интереса. Он сам-то любил играть и выигрывать, был азартным человеком. Шумно и по-детски радовался выигрышами, дулся и расстраивался по-детски же, проиграв.
За несколько лет до смерти он заинтересовался рыбалкой, накупил снастей и книжек о рыбалке, ездил другой раз с друзьями рыбачить, особенных успехов не припомню, да и я подозреваю, что это было скорей изменением любимого образа компанейского существования, а не интересом к рыбалке как таковой.
Болезнь матери он не очень серьезно воспринимал, или скорей гнал от себя мысли, насколько все серьезно, так же почти как и прежде периодически напивался и устраивал концерты, не сильно изменился. Наверное надеялся, что все постепенно рассосется, как все постепенно рассасывалось раньше в его жизни, что ему повезет и выигрыш за ним. Она умерла в конце июня семьдесят пятого года. Чего-то онкологическое, не знаю что наверняка.
Он сник, стал скособоченный и некрасивый, потерял свой нерв и драйв. Он не любил и не умел проигрывать, а тут такое. Он тогда совсем не пил, начал худеть и скучнеть, иной раз заговорив, нес какую-то, даже на мой тогда детский взгляд, ерунду. Потерял к нам с сестрой даже прежний, не очень сильный интерес, разве что иногда напряженно и внимательно нас рассматривал, ничего не говоря. И это пугало.
Было странно и непривычно, вот эта тихость его невозможная и непредставимая. С таким проигрышем он не мог жить, не находил себя, и умер в середине августа. Умер, вроде как от инфаркта, но я думаю, что он умер от горя и от любви, которой теперь не было выхода. И выпендриваться было тоже не перед кем.
Любил ли он меня? Не знаю, честно скажу. Я был маленький и толстый, склонный к слезам и не очень успешный в детских забавах, дрался средне. Не гордился он мной уж точно. По моим представлениям, не было во мне тогдашнем поводов для его гордости. Я его пьяного боялся, я вообще боялся пьяных, когда был маленький. Он мной интересовался довольно эпизодически, по настроению, ну иногда уши надерет или наоборот притащит чего из очередной командировки. Мне кажется, мы с сестрой были неким продолжением матери и самостоятельной ценности для него не представляли.
А впрочем, кто его знает? Спросить теперь некого.
От него я получил вспыльчивость и нелюбовь к проигрышам. Форму головы и бровей. Его ошибки научили меня упертости и последовательности, сеpьезному отношению к мелочам и знанию наверняка, что за меня мое никто не сделает. Хотя подозрeвать меня в полностью серьезном и ответственном отношении к жизни было б смешно.
А еще, благодаря ему, я знаю, что бывает такая любовь, от которой умирают.
boruch: (Default)
Мой второй дед, Виктор Васильевич Мещеряков, чью фамилию я ношу, родился 25 октября 1912 года в Сызрани, тогда Самарской губернии, в семье железнодорожного служащего из обедневших дворян. Был он младшим сыном из четырех детей, старшими были девочки, Нина, Зина и Ольга. Ольга умерла молодой, еще до революции и я про нее ничего, кроме имени, не знаю. Две оставшиеся мне знакомы в разной степени, Тетя Зина(почему-то ее сложилось называть так) закончила Mосковский Геологоразведочный институт, много ездила по Союзу и за его южными границами, а именно по Индии, Ирану, Афганистану и Пакистану, замужем была тоже за гeологом, дядь Федей и имела трех чудных детей, моих дядей, Игоря, Алексея и Димку. Игоря я считаю своим cамым близким родственником, не знаю почему, скорей всего потому, что он - копия мой дед в молодости. дальше длинная и скушная рассказка с дурацкой моралью в конце )
boruch: (Default)
Мой второй дед, Виктор Васильевич Мещеряков, чью фамилию я ношу, родился 25 октября 1912 года в Сызрани, тогда Самарской губернии, в семье железнодорожного служащего из обедневших дворян. Был он младшим сыном из четырех детей, старшими были девочки, Нина, Зина и Ольга. Ольга умерла молодой, еще до революции и я про нее ничего, кроме имени, не знаю. Две оставшиеся мне знакомы в разной степени, Тетя Зина(почему-то ее сложилось называть так) закончила Mосковский Геологоразведочный институт, много ездила по Союзу и за его южными границами, а именно по Индии, Ирану, Афганистану и Пакистану, замужем была тоже за гeологом, дядь Федей и имела трех чудных детей, моих дядей, Игоря, Алексея и Димку. Игоря я считаю своим cамым близким родственником, не знаю почему, скорей всего потому, что он - копия мой дед в молодости. дальше длинная и скушная рассказка с дурацкой моралью в конце )
boruch: (Default)
Старший по возрасту из моих дедов - отец моей матери, Моисей Пейсахович Хитеров погиб в июле 41 года.
Это практuчески все, что известно мне о нем наверняка и задокументировано, остальное сложено из обрывков воспоминаний матери и бабки.
Написано было в извещении, пропал без вести. И понимай это как хочешь. Потом, yже будучи довольно взрослым, я узнал, это означает, что его солдатский медальон не нашелся где-то, где ему пришлось сложить голову. Бабка моя даже приблизительно не знала и никогда не узнала, в каких местах это случилось, да и было ей не до этого. Война стремительно приближалась к Брянской обласи, где они тогда жили в городе Клинцы и надо было спасаться самой и спасать мою мать Полину тридцать пятого года рождения и ее сестру Софу, трех месяцев тогда от роду. Дед по-русски говорил с акцентом, роднымu языками его были болгарский и ладино, идишу он научился, когда его семья, руководствуясь неведомыми мне соображениями, перебралась из окрестностей города Велико Тырново на Украину, в Житомирскую область, в местечко Трояново.
Семья была большая и, конечно небогатая, как и все семьи многодетных еврейских мастеровых в то время, перед русской революцией. Дед был третьим не то четвертым сыном в семье, учился в хедере и был красивым и умным мальчиком. Все его любили, вспоминала бабка, не много помнившая подробностей о семье мужа, а рассказать подробней было мне некому, вся дедова большая семья, кроме одного из братьев, еще в гражданскую подавшегося за счастьем в Америку, погибла. Я не знаю, как именно уничтожили евреев именно в Трояново и подробностями не интересуюсЬ из постыдного опасения добавить боли и горя к известному мне уже.
Дед Моисей закончил начальную школу и помогал своему отцу, моему прадеду, в сапожной мастерской, там пришла революция, за ней гражданская война, потом еще немного и стал он подростком, вступил в комсомол, невзирая на упреки отца, что не годятся порядочному еврейскому юноше эти глупости и, похоже на каком-то комсомольском сборище познакомился с юной тогда Идочкой, моей бабкой, тоже комсомолкой. Так оно у них и шло, как водится, с ухаживаниями и сватовством, потом они поженились, потом появилась моя мать, потом тетка Софа, потом началась война, потом он погиб, а потом и вся его большая семья.
От него осталась одна-единственная фотография, где он с завитой по тогдашней моде бабкой Идой и моей маленькой матерью в кружевном платьице, смотрит прямо и с улыбкой. Сидя в белой рубашке и черном новом пиджаке. Передовик труда местной обувной фабрички, певец и шутник, неунывающий человек, которого все любили. У него там крупные руки и широкие плечи рабочего человека, у которого все есть, что нужно для жизни.
От брата, уехавшего в Америку и временно потерявшегося, он перед самой войной уже получил письмо с расспросами о семье, тогда еще многочисленной, и среди прочего дед ответил так: Слава Б-гу, все здоровы и в доме каждый день есть еда и одежда всем на каждый день, и на субботу с праздниками. Дед хоть и знал минимум четыре языка, в письме был не скор и оттого выходило у него весомо.
Этими нехитрыми словами и я сам руководствуюсь в жизни, добавляя: и чтоб не было войны. Потому что она может в единый миг сделать бессмысленными заботы о здоровье близких и куске хлеба для них, а у меня и так не много, для чего я хотел бы жить.
Да и вообще, свинство по-моему, когда людей убивают.
boruch: (Default)
Старший по возрасту из моих дедов - отец моей матери, Моисей Пейсахович Хитеров погиб в июле 41 года.
Это практuчески все, что известно мне о нем наверняка и задокументировано, остальное сложено из обрывков воспоминаний матери и бабки.
Написано было в извещении, пропал без вести. И понимай это как хочешь. Потом, yже будучи довольно взрослым, я узнал, это означает, что его солдатский медальон не нашелся где-то, где ему пришлось сложить голову. Бабка моя даже приблизительно не знала и никогда не узнала, в каких местах это случилось, да и было ей не до этого. Война стремительно приближалась к Брянской обласи, где они тогда жили в городе Клинцы и надо было спасаться самой и спасать мою мать Полину тридцать пятого года рождения и ее сестру Софу, трех месяцев тогда от роду. Дед по-русски говорил с акцентом, роднымu языками его были болгарский и ладино, идишу он научился, когда его семья, руководствуясь неведомыми мне соображениями, перебралась из окрестностей города Велико Тырново на Украину, в Житомирскую область, в местечко Трояново.
Семья была большая и, конечно небогатая, как и все семьи многодетных еврейских мастеровых в то время, перед русской революцией. Дед был третьим не то четвертым сыном в семье, учился в хедере и был красивым и умным мальчиком. Все его любили, вспоминала бабка, не много помнившая подробностей о семье мужа, а рассказать подробней было мне некому, вся дедова большая семья, кроме одного из братьев, еще в гражданскую подавшегося за счастьем в Америку, погибла. Я не знаю, как именно уничтожили евреев именно в Трояново и подробностями не интересуюсЬ из постыдного опасения добавить боли и горя к известному мне уже.
Дед Моисей закончил начальную школу и помогал своему отцу, моему прадеду, в сапожной мастерской, там пришла революция, за ней гражданская война, потом еще немного и стал он подростком, вступил в комсомол, невзирая на упреки отца, что не годятся порядочному еврейскому юноше эти глупости и, похоже на каком-то комсомольском сборище познакомился с юной тогда Идочкой, моей бабкой, тоже комсомолкой. Так оно у них и шло, как водится, с ухаживаниями и сватовством, потом они поженились, потом появилась моя мать, потом тетка Софа, потом началась война, потом он погиб, а потом и вся его большая семья.
От него осталась одна-единственная фотография, где он с завитой по тогдашней моде бабкой Идой и моей маленькой матерью в кружевном платьице, смотрит прямо и с улыбкой. Сидя в белой рубашке и черном новом пиджаке. Передовик труда местной обувной фабрички, певец и шутник, неунывающий человек, которого все любили. У него там крупные руки и широкие плечи рабочего человека, у которого все есть, что нужно для жизни.
От брата, уехавшего в Америку и временно потерявшегося, он перед самой войной уже получил письмо с расспросами о семье, тогда еще многочисленной, и среди прочего дед ответил так: Слава Б-гу, все здоровы и в доме каждый день есть еда и одежда всем на каждый день, и на субботу с праздниками. Дед хоть и знал минимум четыре языка, в письме был не скор и оттого выходило у него весомо.
Этими нехитрыми словами и я сам руководствуюсь в жизни, добавляя: и чтоб не было войны. Потому что она может в единый миг сделать бессмысленными заботы о здоровье близких и куске хлеба для них, а у меня и так не много, для чего я хотел бы жить.
Да и вообще, свинство по-моему, когда людей убивают.

2025

S M T W T F S

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jun. 11th, 2025 09:35 pm
Powered by Dreamwidth Studios